Перейти к содержимому

Фигура русского буржуа в творчестве писателей-народников

Реформы 60—70-х гг. окончательно вывели Россию на путь капиталистического развития. Русская буржуазия стала укреплять свои старые социальные позиции и завоёвывать новые. В 70-е гг. в русской деревне набирала социальный вес, перерастала из КЛАССА-в-СЕБЕ в КЛАСС-для-СЕБЯ сельская буржуазия — кулачество. За этим процессом бдительно наблюдали писатели-народники.

Если народник-публицист Александр Николаевич Энгельгардт считал, что «у мужиков, даже самых цивилизованных, остаётся там, где-то в мозгу, тайничок, из которого нет-нет да и выскочит мужицкое понятие, что земля может быть только общинной собственностью» и «нужно только уметь открыть этот «тайничок» (1), то писатель-народник Николай Николаевич Златовратский вопрос о будущем крестьянской общины ставил в зависимость от того, чем кончится «настоящая эпоха»: эпоха борьбы «между старыми традициями и новыми веяниями, между общиной и крайним индивидуализмом».

Златовратский полагал, что если победит общинная тенденция, то «этому «тайничку» незачем будет существовать, потому что нечему будет скрываться в тайне». Если же верх одержит индивидуалистическая тенденция и «кулак и собственник почувствуют свою настоящую силу», «тогда и мужик, будь он самой чистой русской крови, потеряет всякое сознание о «тайничках» и в охранении основ индивидуальной собственности явится таким «столпом», что «утрет нос всякому немцу… А о французах и толковать нечего!». Златовратский чувствует, что социальная дифференциация создала в деревне атмосферу «двоедушия и двуличия», в которой акклиматизировался «хозяйственный и обчественный мужичок». Эта атмосфера «внесла в общинные формы быта дух конкуренции, дух борьбы за существование, крайнего индивидуализма» (2).

По наблюдениям писателя, «старозаветный тип общины-волости» сохранился в «захудалых деревеньках», в то время как борьба двух начал — коллективизма и индивидуализма — приобретает наиболее острый характер в больших деревнях, где в неприкрытой форме выражено социальное расслоение среди крестьян и где «миром» заправляют «хозяйственные и обчественные мужички». Так, верхняя часть села Добролюбова, заселённая «обчественными мужичками», нанимавшими в летнее время от 50 до 500, а то и больше работников из своего села и соседних сел и деревень, застроена каменными и деревянными хоромами, разукрашенными по «собственному вкусу». В селе выстроены прекрасное училище и богатый храм с «золотой головой». Есть и ссудо-сберегательная касса («банка», по выражению мужиков). «Нет сомнения, — заключает писатель в очерке «Деревенские будни», — что эта община — «исправный плательщик». В обширную операцию своего «хозяйствования» кулаки захватывают «целые соседние села и деревни» (3).

В сознании «обчественного мужичка», считает Златовратский, отражены все основные противоречия «критической и переходной эпохи». «В этой непосредственной душе живёт тяжёлое раздвоение, что-то заповедное, традиционное, какая-то особая народная, общинная совесть не дает ему спокойно и нагло, хоть бы на “законных” основаниях, “жрать” чужой кусок». И всё же он “жрёт”. Но “жрёт”, как-то зажмурясь, с сердцем, придумывая разные оправдания, пока, наконец, то или другое не возьмет перевес…». Среди «хозяйственных мужичков» писатель-народник выделяет два основных типа: тех, кто, «помаклачив», решил, что «быдто как зазорно со своего же брата барыши брать» — это тип откровенного, сердечного, «двоедушного» мужичка, который живёт, весь свой век нося в душе «традиции братской общинной солидарности», и в то же время принуждён «хозяйствовать», эксплуатировать своего брата; и тех, кто «безжалостно и с высокомерным покровительством третирует недоимщика, добродушного «рукосуя», жертву случайного стечения обстоятельств» (4).

Этот второй тип в лице «торгующего крестьянина» Василия Ивановича Метляева изобразил в рассказе «Погорельцы» писатель-народник Николай Иванович Наумов. Метляев ежегодно закупал «в киргизской степи по тысяче и по две голов лошадей и рогатого скота, поставляя его по подрядам на заводы, золотые прииски и почтовые тракты и снабжая им не только население ближних деревень, но дальних округов». Как-то к нему заявились погорельцы, крестьяне деревни Подрезовой, и попросили «поуважить скотинкой». Метляев, конечно же, покуражился над «перекатной голью». Но скотом «уважил». Радости подрезовцев не было предела. Довольным остался и «торгующий мужик». «Василий Иванович, сидя под окном, глядел на удаляющихся подрезовцев ласковым, миролюбивым взглядом, — повествует Наумов. — Он тоже был доволен: и мелкий, идущий на брак скот был запродан покупателям, не имевшим права на выбор и порицание, за выгодную для него цену, рабочие руки на дорогую весеннюю пору и сенокос были завербованы. Подобными благодеяниями он и порабощал крестьян окольных деревень, и, благодаря им, заготовление сена для скота и хлеба для продажи на ближайшие винокуренные заводы обходились ему за бесценок».

Погорельцы рассчитывали получить от государства пособие — 100 рублей — и отдать деньги за скот. Но получили они из казны всего 15 рублей. Бедолагам-погорельцам ничего не оставалось делать, как умолять Метляева «снизойти к нужде»: «Из милости… ссуди нам… работники мы тебе… надели скотинкой-то…» Метляев опять помучил мужиков. Даже кипятком плеснул в них. Но крестьянская просьба не была для него неожиданностью: события развивались так, как он и предполагал. Поэтому подрезовцы напоследок и услышали «дружный хохот разжиревших, стоявших вне всяких преследований, кулаков». «Погорельцы застали Метляева в компании Платона Дмитриевича Рыжова, также “торгующего крестьянина”, занимавшегося “скупом” по сёлам хлеба для доставки его на винокуренные заводы» (5).

После реформ 60—70-х гг. стали набирать социальный вес не только деревенские «обчественные мужички», но и «мужички» городские — мещане (в терминологии А. И. Герцена), на что сразу же с тревогой откликнулись писатели-народники. Так, Глеб Иванович Успенский как-то обнаружил рядом с собой «что-то действительно мертвенное, что-то, прямо сказать, мёртвое, как труп холодное, распухшее, безжизненное, дурно пахнущее и в общей непривлекательной сложности своих свойств неосязаемо извивающееся». После «продолжительного и напряжённого разыскания» «виноватого» писатель в конце концов понял, что «что этот виноватый есть именно он» — «новорождённый российский буржуй» — буржуй городской, «взросший на банковых дрожжах, на усовершенствованных способах европейского кредита».

Успенский третирует русского «буржуя» за «низменность нравственных побуждений», за «нелепость». Он испытывает чуть ли не физиологическое отвращение к доморощенной буржуазии и её поведению. Его презрение к буржуазии приобретает черты социальной фобии, в чём просматривается бессознательный аристократизм писателя-разночинца. Успенский неоднократно подчёркивает «мертвенность» русской буржуазии, её безжизненность. Одновременно он отмечает тенденцию к возрастанию её социальной роли: «за последние двадцать, двадцать пять лет» она призвала к пользованию благами цивилизации массы людей, «у которых даже в потребностей-то в этих благах не существовало» (6). Не противоречит ли Успенский сам себе? Думается, что нет. Если западная буржуазия — «какой-нибудь колбасник Пфуль» — изобрела хотя бы «идею колбасы», то русская буржуазия не вырабатывает идей, она не способна создать свой собственный социальный проект, говорит писатель. Русская буржуазия не имеет прошлого (как имеет его немецкий колбасник Пфуль); её взоры не устремлены в будущее, поэтому она обречена на прозябание настоящим, — вот что хочет сказать Успенский.

Трудно не заметить, что в творчестве писателей-народников кулацкая и буржуазная тема сопряжена с мотивом насыщения, жира, жратвы. Что отнюдь не случайно. Жратва — это символ паразитизма русской буржуазии, как деревенской, так и городской. Но если «обчественный мужичок» Златовратского «жрёт, как-то зажмурясь», то «буржуй» Успенского «жрёт» со спокойной совестью. Ему некого и нечего стесняться. В «жратве» он видит смысл своего существования.

«Наш буржуй, — пишет Успенский, — пьёт, и не то что пьёт, а говоря собственными словами нашего буржуя, жрёт он и пиво, и шампанское, и «душит водку», и квасом от всего этого пойла отпивается, и потом опять жрёт, что попадётся под руку на заставленном бутылками столе трактирного кабинета». Непреодолимое стремление к жратве даёт о себе знать и в личной жизни буржуя: «Ухаживает он за буржуйной дамой и ничего не может выдумать, кроме пойла. Поит её и опаивает всё, что кругом её есть. В «густолиственной» аллее ему нечего назначать ей свидания, с глазу на глаз ни буржую, ни буржуйке нечего сказать; она понимает, чего ему нужно, а он ничего иного и понимать не может» (8).

Образ «большой жратвы» в качестве символа буржуазного паразитизма перейдет затем — в 70-е гг. нашего века — в западный авангардный кинематограф: итальянский режиссер Франко Феррери снимет фильм, который так и будет называться — «Большая жратва».

В 70—80-е гг. XIX в., когда писатели-народники делали свои зарисовки, старонародническое противопоставление «общинной Руси» «мещанской Европе» было уже не актуальным. К тому времени «вся вселенная, во всех углах» успела «пропахнуть и прокоптиться… противным запахом сигар и скверным запахом пивных бочек» (9). Этот «скверный запах» и определял эстетическое восприятие народниками «трактирной цивилизации» (так определял русский торговый капитализм народник-социолог В. П. Воронцов).

Литература:

1. Энгельгардт А. Н. Из деревни [письмо седьмое]. Отечественные записки. 1879. № 2.

С. 342.

2. Златовратский Н. Н. Очерки крестьянской общины (Деревенские будни) // Собр. соч. СПб, 1897. Т. 8. С 167—169.

3. Там же. С. 195.

4. Там же. С. 271, 267, 269, 270, 272.

5. Наумов Н. И. Погорельцы //Собр. соч. СПб., 1897. Т. 2. С. 68, 77—78, 87, 90—91.

6. Успенский Г. И. Буржуй // Русская мысль. 1885. № 10. С. 299—301.

7. Там же С 303.

8. Там же. С 308.

9. Там же. С 303.

Опубликовано: Литература и искусство в истории Отечества / Материалы 12-й Всероссийской заочной научной конференции. Издательство «Нестор». Санкт-Петербург. 1998. С. 65-69  

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.